РЕАЛЬНОСТЬ ЙОГИ
ВСЁ О ЙОГЕ И СЧАСТЬЕ

Глава 8. Цель — радость

Первый год моего пребывания в Хэверфорде прошел в радостном приветствии новых идей. На втором курсе, когда мне было восемнадцать, я попытался переварить эти идеи и сделать их своими. Во время этого процесса я значительно расширил свой кругозор, углубил свой внутренний поиск, заземлил его, а затем послал его парить в небесах обнадеживающего ожидания.

Род подтвердил мое желание подняться над чрезмерной заботой о мнении других людей. В то время как он насмехался над моими более «мистическими» увлечениями и вдохновлял меня искать решения, полностью основанные на человеческих реалиях, моя собственная природа сохраняла во мне желание вырваться даже из этих ограничивающих стен. Однако мы с Родом сошлись во мнениях по вопросу о правильных установках, таких как непривязанность, объективность и правильное поведение в этом мире.

Не помню, чтобы его особенно занимали человеческие страдания, но для меня они оставались одной из самых глубоких забот. Теперь, однако, казалось, что проблему можно решить — не (как думает большинство людей) медициной, деньгами или сенсорными возбуждениями, но изменившимся отношением, которое, как я понял, является основой истинного и прочного счастья.

У меня оставался важный вопрос: основано ли правильное отношение на простом умственном разрешении или оно рождается из более высокого, экстрасенсорного переживания?

Однажды ночью, во сне, я обнаружил, что лечу по воздуху. «Это невозможно, — подумал я. — Люди не летают, как птицы!»

Я попытался разобраться во всем этом: сплю я или полностью проснулся? Тщательная логика — логика сновидения привела меня, наконец, к заключению, что на самом деле я бодрствовал; я просто делал что-то необычное.

Каково же было мое удивление, когда через мгновение я проснулся! Все это — тщательные рассуждения и все остальное — были сном!

Неужели сама жизнь, спрашивал я себя, только сон? Если да, то что такое реальность? Можем ли мы просто решить в этом нашем существовании во сне «мечтать» лучше? Можем ли мы одним только утверждением[1] преодолеть страдание, достичь хорошего здоровья и счастья? Является ли страдание тоже только сном, и если да, то не может ли оно быть преодолено простым средством сильного, позитивного утверждения?

 Нет, решил я, потому что даже если жизнь на самом деле — всего лишь сон, логика сна, которую мы используем, подчинена реальности сна.

Я немного забегаю вперед, но несколько месяцев спустя, в Мексике, я встретил английскую девушку, которая приняла Христианскую науку. Как бы я ни был невежественен в своих объяснениях того, чему она учила, я помню, как сказал ей: «Нельзя избавиться от гипноза сновидений жизни, просто выдавая желаемое за действительное. Каким-то образом мы должны узнать, как пробудиться от сна».

И все же аффирмация действительно привела меня к достижению всего, чего я хотел. Как мы скоро увидим, это был важный шаг в моем развитии.

Во-первых, мне нужно было подтвердить собственную значимость — истину, в которой я сомневался многие годы в Хэккли и в Кенте, затем искусственно утверждал в Скарсдейле. Теперь, в Хэверфорде, я обнаружил, что начинаю открывать в себе основу для подлинного принятия себя.

Чем лучше мне это удавалось, тем полнее я обнаруживал, что могу еще раз выразить самую избитую добродетель: доверие. Говоря словами Эмерсона, я начинал ощущать, что мир был моей «устрицей», что жизнь была в основном солнечная, правильная и красивая. Даже неодобрение со стороны мирских людей не могло ослабить мое растущее доверие к жизни и, на определенном уровне, даже к тем самым людям. Я чувствовал, что им просто недостает мужества жить в соответствии с истиной, которую они должны знать глубоко в своих сердцах. Мне очень хотелось поделиться со всеми своим ощущением радости.

Вера! Это радостное приношение, которое я теперь сделал жизни, было самоотверженным и чистым. Однако мудрецы всегда говорили, что следует полностью верить только в Бога, что верить в земные достижения — все равно что в море ожидать от корабля постоянной устойчивости. Увы, я не обладал такой мудростью, которой мог бы руководствоваться. С пылким энтузиазмом я бросил всю свою веру в хрупкую корзину этого мира.

На втором курсе мне были отведены комнаты в Ллойд-Холле, которые обычно предназначались для старшекурсников. Моим соседом по комнате оказался прибывший из Аргентины Роберто Паоло Пейро. С тех пор он стал исследователем, переводчиком и редактором Международного бюро труда. Роберто был всегда спокоен, полон достоинства и неизменно вежлив — идеальные качества для соседа по комнате. Мы хорошо ладили вместе, хотя цели у нас были разные. Его общественная жизнь была отделена от моей, несмотря на то, что он, пожалуй, любил серьезные, сложные дискуссии, — главным образом, на такие приземленные темы, как политика и социология. Он очень удивлялся тому, что абстрактные понятия «жизнь» и «истина» могут вызывать у меня столь страстный энтузиазм.

Моей привычкой стало крепко ухватить мысль, бороться с ней изо дня в день, пока не овладею ею, и затем радостно броситься на поиски друзей, с которыми я мог бы отпраздновать свою победу. Роберто я, должно быть, казался то слишком напряженным, то непоследовательно легкомысленным.

Но само мышление было для меня радостным приключением. Лишь годы спустя, когда я встретил своего Гуру, я понял, что мышление – это только окольный путь к истине, тогда как высшие уровни восприятия достижимы только после успокоения колебаний мысли.

Мы с Родом проводили много времени вместе, продолжая наши ночные раунды за чашкой кофе, напитками и философствованием в предрассветные часы. Но теперь я стал все больше времени уделять самостоятельным поискам истины.

В качестве профилирующей дисциплины в колледже я выбрал английскую литературу. Я любил читать великие творения из нашего истинного наследия — наследия озарений и вдохновения, а не чисто мирских достижений. Читая Шекспира[2], сэра Вальтера Скотта[3], Джейн Остин[4], французских драматургов XVIII века и современных драматургов, таких как Джон Миллингтон Синдж[5], а также многих других, я размышлял над новым вопросом: каким образом великая литература служила поиску истины? Как начинающий писатель, я надеялся, что все написанное мною послужит инструментом высочайших постижений.

Но в наших с Родом исканиях проглядывал и жизнерадостный, добрый юмор. Мы могли весело смеяться над самыми серьезными проблемами. Вокруг нас было несколько угрюмых душ, которые с тревогой взирали на наше нетрадиционное легкомыслие. Я думаю, они считали это доказательством того, что мы были распутны, топили нашу растраченную молодость в пьянстве и разврате. Однако мы с трудом терпели людей, которые приравнивали серьезность к отсутствию радости. Подражая Роду, я иногда с удовольствием притворялся, будто мы находимся в союзе с невероятно темными силами. (Попытки представить себе такие силы я полностью оставлял нашим критикам!)

Один из наших сокурсников, с подходящей для него фамилией Кофин[6], куда бы ни шел, всегда носил с собой Библию. Он печальным голосом упрекал кого-либо из студентов, которые время от времени наступали ему на пятки. «Возмездие за грех, — серьезно напоминал нам, грешникам, Кофин, цитируя главу и стих, — это смерть». По мере того как росла моя репутация человека с веселой непочтительностью, он взялся, в частности, приносить мне Благие Вести. Однажды утром, войдя в мою комнату прежде, чем я успел убедиться в том, что мир все еще существует, Кофин сел на край моей кровати, держа раскрытую Библию, печально посмотрел на меня и… вздохнул.

Если бы религию не сделали столь мрачной, я думаю, что многие люди, которые сегодня путают священников с гробовщиками, могли бы вдохновиться и начать поиск Бога. Прошли годы, прежде чем я сам узнал, что религиозное поклонение не обязательно должно быть сродни похоронам, но оно может быть, как выразился Парамханса Йогананда, похоронами всех скорбей. Как бы то ни было, я удовлетворял естественную жажду религиозного вдохновения, смеясь над его отсутствием в религиозной практике. Будь это не так, я мог бы искренне поклоняться.

На второй год моего пребывания в Хэверфорде кто-то подарил Роду несколько гуппи в стеклянной вазе. Мы решили, что «гуппи» — слишком недостойное наименование даже для таких невзрачных рыб, как эти. Мы, естественно, переименовали его новых питомцев в «Священную Белую Рыбу». Вскоре, развивая эту великую концепцию, мы с радостью приступили к созданию целой религии, полной церемоний, догм и ритуальных откликов. Я даже нашел недостроенную заброшенную капеллу[7] для наших обрядов. Не приходится и говорить, что наша комедия никогда не выходила за пределы шутливых сценок, но нас все это очень веселило.

Однажды Рода вызвали в офис мистера Гибба, декана нашего очень правильного квакерского колледжа. «Что это такое я слышал, мистер Браун, — осторожно начал он, — о… ээ… как бы это сказать?.. новой религии? Что-то о… мм… священной… ээ… белой… ээ… рыбе? Правильно ли я изложил эту невероятную историю?» Мы так и не узнали, кого именно мы так шокировали, что он заложил нас декану, но даже анонимность этого безобразия придала остроты нашей игре.

И все же я ощущал какое-то глубокое, почти тоскливое волнение при мысли о том, что могу помочь отыскать новую религию. Возможно, что именно веселая игра с гуппи компенсировала мне недостаток той радости, которой не было в церквах. Для меня эта игра не была простой забавой. Мой поиск истины и радости как самой сути истины по своей важности был почти на грани жизни и смерти. И я страстно желал — не только для себя, но и для других, — открыть новое понимание истины.

С другой стороны, менее остро я чувствовал необходимость скрывать свой интерес под маской игривости. С пятнадцати лет я постоянно стремился к созданию «утопической» общины. «Утопия» дословно означает «место, которого нет»; это слово обычно используют для обозначения непрактичной общинной мечты. Но я был убежден, что целеустремленное сообщество, основанное на высоких идеалах, при помощи приземленного реализма и прозорливости может стать жизнеспособным. В этот период в Хэверфорде и в последующие годы я посвятил довольно много времени изучению и обдумыванию проблем, связанных с таким проектом; я читал все, что мог найти по этому вопросу. На каком-то глубинном уровне сознания я верил, что мой долг — когда-нибудь основать такое общество.

Однако cо стороны друзей моя идея не находила понимания. Когда я заговорил о ней, они проявили умеренный интерес, но потом полностью утратили его, как только поняли, что я говорил серьезно. После этого они оставили меня мечтать в одиночестве.

Не смутившись отсутствием их интереса, я просто раздвинул горизонт, чтобы включить в круг моих интересов остальную часть человечества! Чем больше я размышлял о международных сообществах, тем яснее видел в них не шаг назад к примитивной простоте, а шаг вперед в социальной эволюции, естественный переход от машинной технологии и самоубийственной сложности современной жизни к новому типу просвещенной простоты, при которой технология служит человеческим, а не механическим или экономическим целям.

Децентрализация в наше время казалась мне растущей потребностью. По сути бесплодные требования эффективности, которым служат централизованная мощь крупной индустрии и большое правительство, полагал я, были бы уравновешены человеческими и идеалистическими ценностями, которым бы придавалось особое значение в небольших духовно целостных общинах.

С ростом восторженного интереса к жизни я находил также все большее удовольствие от пения. В конце концов я решил брать уроки пения. Доктор Фридрих Шлидер, известный пианист и органист, посоветовал моей маме, чтобы я учился у Марии Циммерман, учительницы пения из Филадельфии. «Она настоящий музыкант, — уверял он маму. — Вашему сыну повезло, что он учится в колледже недалеко от Филадельфии».

Однажды я сел в поезд до Филадельфии и посетил миссис Циммерман в ее студии. Тогда ей было лет семьдесят пять. В молодости она концертировала как певица; ее голос, теперь не такой красивый, был все еще хорошо поставлен.

— Голос, — объясняла она мне, — это единственный музыкальный инструмент, который нельзя увидеть. Я не могу показать Вам, как им пользоваться, как я могла бы Вам продемонстрировать, как играть на пианино. Вы должны внимательно вслушиваться, когда я пою ноту, и затем пытаться имитировать звук моего голоса. Чем внимательнее вы будете слушать, тем скорее научитесь.

Затем она положила мою правую руку себе на живот: «Я хочу показать Вам, как правильно дышать», — пояснила она. Когда она вдохнула, ее диафрагма опустилась, и живот раздулся. Я приготовился услышать глубокий оперный тон.

— Моооооооооо! — послышалось слабое кваканье; этот звук был едва ли достаточно сильным, чтобы наполнить небольшую кладовку, не говоря уже о концертном зале. Я старался подавить свое веселье.

Однако ее голос был хорошо поставлен. Вспомнив отличные рекомендации доктора Шлидера, я решил заниматься у нее.

— Вы будете платить мне по пять долларов за урок, — заявила она твердо. — Дело не в том, что мне нужны деньги. Я не нуждаюсь. Но Вы должны платить их. Это поможет Вам серьезно относиться к урокам.

Я не хотел просить у отца деньги, чтобы платить за еженедельные уроки, поэтому устроился официантом в «Последней соломинке», где работал по вечерам один раз в неделю. Из этого заработка я и платил за уроки.

Мария Циммерман оказалась отличным преподавателем. В отличие от многих учителей вокала, в первые недели она не позволяла мне петь самостоятельно. Лишь постепенно, по мере того как прогрессировала постановка моего голоса, она разрешала мне понемногу упражняться дома; а потом еще немного. Чем больше я преуспевал, тем больше наслаждался этими уроками, пока, наконец, они не стали кульминациями недели.

Мария Циммерман была не только прекрасным учителем и великолепным музыкантом, но и замечательной женщиной. Глубоко, спокойно одухотворенная, она во всем довольствовалась только самым высоким и благородным. Она являла собой выразительный пример той истины, которая становилась для меня все более очевидной: главным шедевром настоящего артиста должен быть он сам.

Однажды ко мне пришло то, что было для меня откровением. Внезапно, ярко и интенсивно, в течение нескольких минут ко мне пришло понимание природы искусства и отношения искусства к истине, что с тех пор направляло мои размышления.

Слово «искусство» в том смысле, как мы с Родом использовали его, включало в себя все виды творчества, в том числе музыку и литературу. Мы размышляли об утверждениях известных авторитетов о том, что искусство существует только ради искусства; что ему следует запечатлевать реальность в точности, как это делает фотокамера; что оно должно выражать чувство социальной ответственности; быть чисто личным катарсисом; или должно выражать дух времени, в котором живет художник.

Неожиданно я почувствовал убежденность в более глубокой истине. Я понял, что большинство теорий об искусстве придают особое значение формам искусства. Но искусство — это по сути человеческое, а не абстрактное явление. Внутренняя ценность человека определяется не его внешностью, а духом, его мировоззрением, храбростью или трусостью, добротой или эгоизмом, мудростью или невежеством. Так же и в искусстве: ценность произведения определяется тем, как художник видит жизнь, а не способом его самовыражения. Вдохновение или бесплодие могут проявиться как в реализме, так и в импрессионизме.

Важнейший вопрос: в какой степени творение художника проявляет ЕГО величие как человека? Только если он велик, его творение будет иметь шанс стать действительно великим. Оно может демонстрировать исключительное мастерство, но если мы не хотим считать людьми искусства даже сантехников, то не следует оценивать произведения искусства по критерию мастерства.[8]

Я решил, что передо мной, как писателем и как человеком, стоит одна и та же первоочередная задача. Мне следовало определить, каковы идеальные человеческие качества, а затем попытаться развить их в себе.

Примерно в это же время мы на уроке английского получили задание написать сочинение о наших личных критериях оценки величия произведений в литературе. Не считая себя еще достаточно компетентным, чтобы объяснить некоторые тонкие нюансы моего откровения, я ограничился описанием лишь одного аспекта — пожалуй, самого тонкого из всех! Я писал, что после прочтения «Илиады» Гомера я почувствовал исходящий от нее ослепительный белый свет. Позднее, когда я размышлял о других великих произведениях, то вновь ощущал в каждом из них яркий свет, но не столь сильный, как от «Илиады». Свет Чосера[9] казался более тусклым по сравнению со светом Мильтона[10], Данте[11] или Шекспира. От менее значительных произведений я вообще не чувствовал света, как будто их авторы были духовно мертвы.

Признаюсь, я не видел объективной причины для столь высоких оценок Гомеру; его эпос на первый взгляд представлялся всего лишь хорошей воодушевляющей военной историей. Однако судя по излучаемому свету, я понял, что это должно быть величайшее произведение.[12]

Мой бедный профессор! В недоумении качая головой, он поставил мне неудовлетворительную оценку. И все же даже сегодня я считаю, что критерий величия, который я представлял в том сочинении, справедлив и обоснован.

Мы с Родом продолжали свои философские дискуссии: интеллектуальная целостность, жизнь в настоящем и важность непривязанности. Я начинал понимать, что непривязанность чрезвычайно важна для человеческого счастья. Никто не может по-настоящему наслаждаться тем, что он боится потерять.

Однажды вечером моя непривязанность была подвергнута необычному испытанию. Я сидел в своей спальне, готовясь к экзамену по философии. Учебник был чрезвычайно скучным. Я мрачно размышлял о том, что автор учебника отдавал предпочтение педантизму в ущерб ясности изложения. Вдруг я услышал чьи-то шаги по сухим листьям, осторожно приближавшиеся к моему окну. Я взглянул на часы: была половина десятого — время закрытия библиотеки. Вероятно, один из моих друзей возвращался из библиотеки в свою комнату и решил разыграть меня. Улыбаясь, я подошел к окну, чтобы показать, что я разгадал его маленькую игру.

Тут же шаги растаяли в ночи. Кто бы это ни был, — предполагал я, улыбаясь, — он войдет через парадную дверь, и мы насладимся дружеским смехом, прежде чем он вернется в свою комнату.

К моему удивлению, никто не вошел.

Улыбаясь своей неправдоподобной фантазии, я подумал: «Может, кто-то хотел застрелить меня!»

Прошло двадцать минут. И снова шаги по мертвым листьям, теперь еще более тихие.

Кто бы это мог быть? Мои друзья, подумал я, ни в чем не были столь настойчивы! Может быть, кто-то действительно собирался меня застрелить? Молча я подошел к окну. И вновь шаги быстро исчезли в темноте.

К этому времени мое любопытство основательно возбудилось. Как я узнаю, кто этот загадочный незваный гость и что ему нужно, если буду упорно отпугивать его? Я решил, что, если он вернется в третий раз, я притворюсь, что не слышу его.

Прошло еще двадцать минут. Наконец, снова послышались шаги, на этот раз еще более осторожные. Через несколько мгновений послышался скрип обуви на карнизе под моим окном. Чья-то рука ухватилась за металлическую решетку на окне.

Подавляя улыбку, я не отводил глаз от лежащей передо мной страницы.

Вдруг раздался оглушительный выстрел! В течение нескольких секунд я слышал только звон в ушах, затем часы на моем комоде постепенно возобновили свое тиканье; машина на ближайшей стоянке завела мотор и с ревом на большой скорости умчалась с кампуса.

Пораженный случившимся, я откинулся на спинку стула и с удовольствием расхохотался! Казалось невероятным, что такое могло произойти на самом деле. Я ощупал себя: никаких пробоин в теле. Нет крови. Нет боли. Что же это? Ничего, что свидетельствовало бы об этом нелепом происшествии! Я поднялся и осмотрел окно: штора цела. Что бы все это значило?

Несколько дней спустя я узнал, что в тот вечер был Хэллоуин — день, когда дети в Америке традиционно проказничают!  Вероятно, какой-то деревенский мальчишка решил в шутку на Хэллоуин вселить страх божий в одного из студентов колледжа. Он и произвел холостой выстрел!

Я знал, что следует более ответственно относиться к собственному телу, чем это было свойственно мне. Но я был счастлив, по крайней мере, получить в этом опыте какое-то доказательство моей непривязанности.

Однако скоро я прошел другое испытание своей непривязанности, и на этот раз тест был нелегким. То была проверка моей развивающейся способности проявлять безграничное доверие.

Ребята из Хэверфорда обычно назначали свидания девочкам из Брин-Мора. Так же поступал и я, когда у меня было соответствующее настроение и деньги, которые бывали у меня редко. Наконец, в Брин-Море я встретил девушку по имени Сью, которая стала для меня воплощением всего хорошего, доброго и святого в жизни. Ее вкусы были непритязательны. Ее улыбка выражала столько нежности, что, даже обладая настоящей проницательностью, я бы не мог заподозрить ее в дурных мыслях. Наша радость, когда мы были вместе, была столь велика, что мы никогда не ощущали необходимости идти куда-либо конкретно. Тихая прогулка по зеленым полям, дружеская беседа, общение сердец в драгоценном безмолвии: вот суть отношений, более прекрасных, чем все, что я когда-либо знал.

У меня не было мыслей ни о женитьбе, ни о долгих годах, проведенных вместе, ни о чем, что действительно выходило бы за пределы наших тогдашних отношений. Сью была для меня не столько любимой девушкой, сколько символом моей новой склонности к доверию, к веселой, радостной жизни без каких-либо мыслей о взаимности. То, что она чувствовала ко мне, почти не имело значения. Достаточно было того, что моя собственная любовь к ней была искренней.

И все же, когда мы были счастливы вместе, она иногда печально всматривалась в меня. Она не говорила о причине своей печали. «Ничего, — думал я. — Я буду только дарить ей еще больше любви, пока вся ее печаль не пройдет».

На рождественские каникулы я уехал домой. Вскоре после Нового года я получил от Сью письмо и с нетерпением разорвал конверт.

«Дорогой Дон, — начиналось оно, — мне нужно тебе кое-что сказать. Я понимаю, что должна была это сделать в самом начале нашей дружбы, но я наслаждалась общением с тобой и не хотела его терять». Она продолжала писать о том, какое глубокое чувство она испытывала ко мне и как печалилась, что на самом деле жизнь ее сложилась так, что она никогда больше не сможет меня увидеть. Она замужем, объясняла она, и даже беременна от своего мужа. Ее муж служил в военно-морском флоте за границей. Она понимала, что ей не позволят вернуться в колледж, как только станет известно, что она беременна, поэтому она решила молчать. Но, приняв такое решение, она чувствовала себя все более несчастной, так как эта ситуация затрагивала меня. Она сознавала, что должна была набраться смелости, чтобы рассказать мне об этом раньше. Теперь она не может вернуться в Брин-Мор, чтобы завершить свой учебный год. Она надеялась, что я пойму всю глубину одиночества, которое побудило ее встречаться со мной. Она никогда не хотела причинить мне боль и была несчастна, сознавая, что неизбежно причинит мне страдания.

Это письмо произвело на меня впечатление разорвавшейся бомбы. Я не осуждал Сью и скорее сочувствовал ей в связи с затруднительным положением, в которое она попала. Я вспомнил, что никогда не просил ее отвечать взаимностью на мою любовь и на самом деле никогда не собирался жениться на ком-нибудь. Но, о, как же больно! Я спрашивал себя, следовало ли ей настолько всецело доверять? Иными словами, была ли вся структура моего внутреннего развития, в которой жизненно важную роль играло доверие, построена на песке?

Прошло немало времени, прежде чем я понял, что жизнь без Бога никогда не заслуживает доверия. Не мирские устремления заслуживают нашей веры, а только Бог; не внешние обстоятельства, а Его внутренние благословения в душе. Только они никогда не подведут, никогда не разочаруют. Лишь Бог — наша единственная истинная любовь. Пока мы не научимся безоговорочно отдавать себя в Его руки, во что бы еще мы ни верили, — снова и снова будем обмануты.

Может ли лодка спокойно плыть по морю во время шторма? Как может мир, постоянно находящийся в движении, предложить нечто большее, чем иллюзорная безопасность?

В последующие месяцы моей проблемой было не разочарование, поскольку я решил всем сердцем доверять жизни, несмотря на все, что могло бы меня травмировать. Моя проблема, скорее, состояла в том, как найти прочную основу, на которую можно было бы положиться.

Я благословил Сью, получив ее письмо. И теперь я благословляю ее еще больше, потому что из-за нашей дружбы, а еще больше из-за нашего расставания, я приблизился к Богу.


<<< | Содержание | >>>


[1] аffirmation (англ.) – утверждение; подтверждение; торжественное заявление, аффирмация. – Прим. перев.

[2] Уи́льям Шекспи́р (англ. William Shakespeare, 1564 — 1616) — английский поэт и драматург, зачастую считается величайшим англоязычным писателем и одним из лучших драматургов мира. Часто именуется национальным поэтом Англии. — Прим. перев.

[3] Сэр Ва́льтер Скотт, 1-й баронет (англ. Walter Scott, 1771 — 1832) — шотландский прозаик, поэт, историк, собиратель древностей, адвокат. Считается основоположником жанра исторического романа. — Прим. перев.

[4] Джейн О́стин (англ. Jane Austen, 1775 — 1817) — английская писательница, провозвестница реализма в британской литературе, сатирик, писала так называемые романы нравов. — Прим. перев.

[5] Джон Миллингтон Синдж (англ. John Millington Synge, 1871 — 1909) — ирландский драматург, один из крупнейших деятелей национального возрождения Ирландии. Писал на английском языке. – Прим. перев.

[6] coffin (англ.) — гроб. — Прим. перев.

[7] капелла (от лат. capella уменьшительное от cappa) — тип католического строения, храм, который входит в состав какого-либо учреждения, жилища, или же является частью большего храма. Распространена также в англиканстве и лютеранстве. На русский язык часто переводится словом «часовня», что неточно, так как капелла, в отличие от часовни, имеет алтарь, то есть предназначена для совершения богослужения. – Прим. перев.

[8] Я рассматриваю этот вопрос в своей книге «Художник как проводник» (Crystal Clarity Publishers, 1997).

[9] Дже́фри (Дже́ффри, Го́тфрид) Чо́сер (англ. Geoffrey Chaucer; ок. 1340/1345 — 1400) — средневековый английский поэт, «отец английской поэзии». Называется одним из основоположников английской национальной литературы и литературного английского языка, первым начал писать свои сочинения не на латыни, а на родном языке. – Прим. перев.

[10] Джон Ми́льтон (англ. John Milton; 1608 — 1674) — английский поэт, политический деятель и мыслитель; автор политических памфлетов и религиозных трактатов. – Прим. перев.

[11] Да́нте Алигье́ри (итал. Dante Alighieri, 1265 — 1321) — итальянский поэт, мыслитель, богослов, один из основоположников литературного итальянского языка, политический деятель. Создатель «Комедии» (позднее получившей эпитет «Божественной», введённый Боккаччо), в которой был дан синтез позднесредневековой культуры. – Прим. перев.

[12] Древние греки обычно называли автора «Божественным Гомером».

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *